О «Кавказском пленнике»

Октябрь 11, 2014 at 2:48 пп

Эта новая постановка Малегота встретила горячий и сочувственный прием у публики и у критики. Ее хвалят со всех сторон. Но работа талантливого балетмейстера Лавровского и далеко продвинувшегося вперед под его руководством молодого балетного коллектива театра заслуживает большего, чем похвалы. О них стоит и должно поговорить серьезно. А говорить серьезно о живом деле — это прежде всего сказать полезные ему вещи, вещи, которые могли бы сейчас помочь усовершенствовать уже сделанное, а в дальнейшем удержали бы от повторения ошибок, толкнули бы в правильном направлении. Мы и постараемся говорить так.

Балет обращается к глазу, и через глаз должно родиться то ощущение избранной темы, которого желает достичь балетмейстер. Определенные зрительские взаимоотношения вызывают вполне отчетливые представления, передаются сознанию зрителя с неизбежной предрешенностью. Сколько ни говорите, ни пишите в либретто, что изображается то-то и это, зритель видит то, что он видит. Слишком часто балетмейстеры полагаются на надежду, что их намерение воспри-мется, дойдет до зрителя помимо глаза одной «доброй волей» как с той, так и с другой стороны. Да, «добрая воля» помогает на многое «закрывать глаза», многое видеть в розовом свете, но… есть предел, после которого уже любая «добрая воля» бессильна.

Эти размышления вызваны постановкой «Кавказского • пленника» потому, что постановка эта, во многом удачная, перешла местами допустимую поправку на «добрую волю» зрителя и задает порой жестокие испытания доброжелательности глаза.

Пушкин… Надо увидеть с детства знакомую поэму, Кавказ романтиков, байронического пленника, печальную черкешенку, ее чадру, ее повадку горной серны, покорные слезы и смерть в «кипучем вале» потока. Эти «Кавказа дикие цветы» и хочется видеть сквозь «магический кристалл» романтической отдаленности — так молода эта поэма, так вся окутана дымкой недоговоренностей, так дышит туманами кавказских предгорий, где возникла.

Сцена имеет свои условности, конечно. Романтические недосказания молодой поэмы пришлось досказать. Пришлось дать психологическую предпосылку бегству пленника, его разочарованности и холодности — возник петербургский акт. И мы не будем присоединяться к слишком суровым пуристам, осуждающим непушкинские эпизоды в пушкинском балете. Сцена имеет свои условности, повторяем. Весь вопрос в том, чтобы эти присочиненные сцены звучали в пушкинских тонах, говорили знакомыми пушкинскими образами. Пусть будет тут светский бал, которого нет в «Кавказском пленнике», но пусть это будет бал Пушкина, т. е: должен он быть отблеском того «хорошего тона», о котором не раз говорит Пушкин. «Она казалась верный снимок du comme il faut…». Он так едко, так уничтожающе противопоставляет его всему, что «vulgar» — дешево, безвкусно. Более столетия отделяет нас от жизни пушкинской поры, но разве и стих его, и обширная иконография его современников и современниц, и бытовые зарисовки художников, и литографии модных журналов и модных танцев — разве это все не говорящий археологический материал? Если только чувствовать реализм исторический, любить выразительную мелочь быта, так много несущего в себе откровений и о душе, ее создавшей, можно освоить весь этот материал, можно вникнуть в него и воскресить бытовое окружение Пушкина и его героев. И вот первый укор Лавровскому в игнорировании глаза зрителя. Его петербургский бал поставлен без учета исторической реальности. Он даже будто и не взглянул на имеющийся под рукой, опубликованный в выпущенной по поводу премьеры брошюре материал — воспроизведение танцев начала XIX века. Пренебрежение к мелочи быта — бальной вечерней одежде той эпохи, — казалось бы, пустяк, о котором смешно говорить по поводу ответственного пушкинского спектакля. Но глаз? Чем вы скажете глазу, что видит он не вечеринку в приказчичьем клубе, не «Помолвку в Галерной гавани», а великосветский бал пушкинской поры? Линией танца, стоящей в полной зависимости от линии одежды. Короткие поблескивающие атласные штаны, шелковые чулки и черные открытые туфли с пряжками как для штатских, так и для офицеров — это одно. Это светский блеск, бальная легкость, законченность танцевальных поз. Или совсем другое: длинные панталоны, грубая обувь — небрежность и одежды, и позы, и танцевального движения. Лавровский всех так и одел, чем и себя лишил основного средства выразительности — правильной танцевальной линии — и исполнителей своих поставил в невыгодные и трудные условия для создания созвучных эпохе образов. Кроме того, Лавровский, как это свойственно вообще молодому режиссеру, не постигшему еще тайн театра, любит сгонять на сцену ровно вдвое больше народу, чем его можно разумно и выразительно разместить. Это, помнится, мы заметили еще в «Катерине». В сценах мифологического балета группы его были очень хороши по композиции, но от всей картины веяло недоделанностью. И только потому, что на сцене было, да, вдвое больше танцовщиц, чем надо; они налезали друг на друга и душили одну группу другой. Так и тут. Одень он правильно своих танцовщиков, возьми их ровно половину, бал его мог бы быть очень убедительным, так как труппа Малегота изобилует талантливой молодежью, а танцы Лавровского, как всегда, новы и музыкальны. Например, мазурка приоткрывает тайну той громадной популярности, которой когда-то она пользовалась и на балах и на сцене. И мы не знали ни этого ураганного темпа, ни этого гипнотизирующего лета пары за парой, ни этих влюбленных падений на колени, ни этих ответных кружений дам, подобных кружению мотыльков вокруг огня.

А среди образов, мелькавших перед нами, радовали и удивляли верным стилем пушкинской поры то Фюрт в ее лиловом токе, то «черноокая» Ивкова, то элегантный адъютант — Филипповский. Танцы Леонидовой в эпизодической вариации в разыгрывании фантов очень зрелы, смелы и законченны. Маленькое усилие, и можно было весь фон бала довести до правильной ноты: помочь костюмом, помочь стройностью и незагруженностью мизансцен. Но это усилие не было сделано, и «первозданный хаос» захлестывает порою островок трех основных исполнителей пролога. Уже начинается центральное pas d’action, а балетмейстеру еще не удалось увести с авансцены лишний миманс, и какая-то нелепая, громоздкая фигура в красной робе ломится напролом через уже создавшийся танцевальный треугольник — княжна, Бахметьев, князь. Все трое притягивают внимание зрителя и как нельзя более подошли «типажем» к изображаемому лицу. Да, каждый из них говорит «глазу» и не требует доброжелательных справок в либретто.

Пленнику, скромному армейцу Бахметьеву, Лавровский противопоставил «соперника» в лице блестящего князя, жениха Нины, любимой Бахметьевым княжны. Только напрасно Лавровский пишет в либретто, что княжна Бахметьева не любит. «Глаз» видит совсем другое в поставленных им сценах и танцах^ Княжна в этих танцах почти так же мучительно отрывается от любви Бахметьева, как и он сам, и только другой склад ее натуры, покорная обреченность своей доле заставляют ее принять уготованную ей’ отцом и средой судьбу. Вот что мы видим. Кириллова легкими и тонкими штрихами нарисовала свою княжну. Невесомая походка, еле касающаяся земли, по-старинному открытые певучие плечи, золотой локон на гибкой и стройной шее, маленькая головка с томной бледностью лица, худые девичьи руки. Это все — природные данные, да, но их надо в себе осознать, вылепить из них образ старинной девушки и слить их с музыкой пушкинского стиха и с музыкой своих танцев. Нет, «светская беспечность» вовсе не вышла у Лавровского. Словно он сам смотрел на свою княжну глазами Бахметьева. Танцы княжны полны романтической старинной лиричности; тающих линий, «душой исполненных полетов» русской Терпсихоры. А это неотъемлемая и неоспоримая основная черта Кирилловой-танцовщицы — уметь летать выразительно и непринужденно, так как ее элевация и баллон редкого качества и силы, давно уже не виданной среди наших танцовщиц. Лавровский очень ярко пользуется этим даром своей балерины. В прекрасном адажио второго акта им поставлена такая последовательность движений:

Кириллова делает по диагонали в глубину большое жете, и сейчас же за этим следует высокая поддержка, уносящая ее дальше в том же направлении в летящей позе. Эффект получается грандиозный. Словно сама балерина улетела ввысь и пронеслась по воздуху. Какая уж это «светская беспечность»! Вот и не забывайте же, дорогой балетмейстер, что мы смотрим на танцы, а не читаем’ либретто и верим глазу прежде всего. А глаз говорит, что княжна ваша вся в руках Бахметьева, уносится ввысь его волей и парит над ним, ласково-нежно склоняясь, как в последней позе певучего адажио.

А вариация пролога? Это очень сложный и технически труднейший танец. Пусть Кириллова с блеском преодоле вает все трудности и делает их неощутимыми для «не посвященного» в тайны классического танца. Все же вариация эта остается в плане не только «душой», но и умом «исполненного» танца, так как вся построена на тех же летящих арабесках. Особенно привлекают внимание с большим искусством поставленные и выполненные туры на аттитюд: от быстрого кружения Кириллова как бы освобождается легкими плие и снова застывает в летящей позе — эффект, трудно передаваемый словом, но приковывающий внимание новизной и выразительностью. «Светскую беспечность» надо было бы передавать не этими волевыми и зрительно насыщенными движениями.

Е. Чикваидзе и С. Дубинин в балете «Кавказский пленник»

Бахметьев не танцует. Но роль получилась чрезвычайно трудная, ибо он почти не сходит со сцены и в каждом акте у него несколько танцев со сложными поддержками. Дубинин проводит свою партию, может быть, не совсем ровно. Но если к концу спектакля порою хочется укорить его в однообразии игровых приемов, то вина, пожалуй; и не его. Вина в затянувшемся и не находящем разрешения взаимоотношении с черкешенкой, повторяющем все одну тему на протяжении двух с половиной актов. Однако образ его героя вышел у Дубинина и ярким и колоритно-романтичным. И опять помогли тут счастливые внешние данные — голова молодого Байрона и красивый рост. Что Дубинин умеет играть сильные и бурные сцены, мы знаем уже по его роли Андрэ в «Фадетте». В Бахметьеве открылись новые стороны его сценического дара — сцены расставания с княжной полны искренней, глубокой душевной боли.

Образ соперника Бахметьева — петербургского молодого, но сановного князя — удачно воплощен Николаевым. Он нашел сдержанность и элегантность манер и, что очень нелегко, умеет не выходить из этого светского образа при всех поддержках классического танца.

Если мы перейдем к основным актам балета, кавказским, то тут-то и попадем в область, где «глаз» будет очень протестовать и настаивать на своих правах.

И прежде всего — как просто и прямо подошел постановщик к своей картине! Вся сцена как на ладони. Где романтическая отдаленность эпохи, где игра света, столь известная всякому побывавшему на Кавказе: длинные лунные тени, костры, ползущие туманы, палящее солнце? Ровный театральный свет, от него не спасают лучи прожекторов, задача которых освещать исполнителей, а не создавать световую картину. В этом ровном свете не оживают колоритные народные танцы, несмотря на то, что поставлены оригинально и темпераментно. Совсем по-новому для театральной сцены трактованы танцы и облик джигита, нашедшего прекрасного воплотителя в лице Соколова, глядя на которого трудно поверить, что перед нами не подлинный дикий обитатель гор. Но не хватает какой-то постановочной черты, которая отодвинула бы и эти образы и танцы на век назад. Слишком просто они поставлены перед нами лицом к лицу. Может быть, грешат тут и костюмы. Но к кому предъявлять за них претензию? К художнику или постановщику? Думаем, что в конечном счете к последнему, так как от него исходит и задание и окончательная санкция. К нему и следует обратиться с главными претензиями возмущенного «глаза», до которых мы дошли. Это— облик черкешенки. Как. можно было додуматься до ее разрезной коротенькой тунички, обнажающей и ноги, и руки, и спину, — непостижимо! Чем может передать артистка, так наряженная, облик «девы гор»? Дева гор — вся в легких тканях, в чадре, в шальварах, в веящих рукавах. Как можно было не прельститься этим романтичным, заманчивым, таким танцевальным и выгодным для игры костюмом? Непостижимо! Так или иначе, Чикваидзе, играющая черкешенку, в своей туничке, в театральном трико, с непокрытой головой, поставлена в жестокие условия. Она героично борется с ними, но «глаз», «глаз» — что видит? Видит полуобнаженную «классичку» и никогда не согласится поверить, что перед ним с детства знакомый романтический образ пушкинской черкешенки. Искренне жаль тщетных усилий талан-, тливой артистки в борьбе с непреодолимым препятствием. Нам кажется неизбежным выход: костюм Чикваидзе должен быть в корне изменен. Дайте ей возможность играть и танцевать правдоподобно, и она сумеет вступить в дружный ансамбль своих новых и талантливых молодых товарищей.

Вот вкратце наши пожелания и советы, может быть, непрошенные, но подсказанные долгим театральным опытом, горячим сочувствием к росту столь интересного молодого балетного коллектива Малегота. .

Шарль Дидло